— А в этих каракулях был шифр? — округлила глаза Женька.

— Иначе номера достались бы не только отцу, но и тем, кто их искал.

— Но у него остались те же неправильные цифры, — добавил Антон.

— Да, мама молодец! — перевернул я лист. — Горжусь своей старушкой.

— Так вот почему мама Антона принесла не то, что ваш отец просил. Ведь она искала по номеру, что он ей дал! — воскликнула Женька, поразив меня очередной раз, хоть я и выглядел как само чёртово равнодушие. — Она принесла ему какой-то Византийский фоллис, — заглянула она в блокнот.

— Пентануммион, — поправил Антон.

— Но искал то он, наверняка, дайм, аукционная цена которого от тридцати миллионов долларов.

Антон присвистнул. Я скривился.

— Да кто бы сомневался для чего именно была выкрадена и спрятана эта коллекция. Но не знаю, как вам, а мне от разговоров о деньгах всегда хочется есть. Кто что будет, говорите, я закажу, — поставил я на постель гостиничный телефон.

И пока передавал на кухню ресторана пожелания, всё смотрел на Антона. Удивительно, но на том старом снимке, где отец молодой, все видели явное сходство со мной. Но сейчас, высохший из-за болезни, с ввалившимися щеками, отец был больше похож на Антона. Вернее, Антон на него. И русые волосы, что у папаши слегка поседели, но ничуть не поредели, Бринн стриг почти как отец: короткие виски, длинная чёлка. Только тот зачёсывал назад, а этому она падала на глаза. И цвет глаз у обоих более яркий, серый, но ближе к голубому. И точёные скулы, и волевой подбородок. В моих чертах всё вышло как-то грубее, агрессивнее, проще, словно вырублено топором. А над ними словно трудился талантливый скульптор. Ни лишнего миллиметра ни стёсано, ни оставлено. Выверено. Точно. Изящно.

Как только у такого козла вырос такой светлый и чистый мальчишка, как Антон!

И, насколько я понял, Антону Женька часть своей истории уже рассказала, пока я спал.

А пока мы жевали завтрак, они заполняли пробелы и в моих знаниях.

Я ведь понятия не имел ни о том чья это была коллекция, ни о погибшем мальчишке, ни о копиях картин, что Шахманов показывал Женькиной маме, кроме фальшивого Караваджо. Думал, Женькин отец именно его и решил мне всучить за мои услуги, когда он сказал про живопись. Да, я знал, что в музее было семь предметов (раз номеров было семь). Но меня интересовала совсем не их стоимость, и даже не тайны моего отца, хоть и касались меня лично. Всё это были частности, или, как сказала Афина Борисовна, ниточки, что вели так высоко наверх, что шею можно было сломать. Именно те, кто за них держит, и были моей целью. Мне есть что им предложить, у них есть то, что нужно мне. Но, чтобы сделка состоялась, даже просто была озвучена, я должен, как минимум, попасть в тот круг. А это как в какой-нибудь компьютерной игре: пройти по минному полю, уворачиваясь от пуль, и при этом не расплескать в руках воду, которую должен донести. В общем, задача невозможная.

То есть из тех, что нельзя сделать сразу.

А ещё из тех, о которых не говорят, даже самым близким. И особенно — им.

Вот и я не хотел. А точнее — не мог.

И теперь, возможно, стоял у той черты, где придётся выбирать: ведь полуправды моей бандитке будет мало. А правда слишком жестока для неё.

— Ладно, хорошо, с вами, — убрал Антон грязную посуду на сервировочный столик. — Но мне бы с дороги хоть душ принять. Если с тобой всё в порядке, остальное, надеюсь, подождёт. Приеду вечером.

— Я за ним присмотрю, — проводила его Женька до двери.

Не могу сказать, что я рад был его спровадить. Или он мне надоел. Но зря он, зараза, признался в чувствах к Женьке. Душа же теперь болела за него. Хоть я и очень надеялся, что он утешится в Элькиных объятиях. Но сейчас, я и правда рад был остаться со своей девочкой наедине.

И всё остальное подождёт.

Она легла рядом, уткнувшись в моё плечо.

— Не хочу с тобой ссориться, — подняла она лицо.

Это она, конечно, зря. Знала бы ты, моя сладкая, как приятно мириться.

Сейчас научу. Я потянулся к её губам.

— Спасибо, что приехала, — выдохнул я в них, пахнущих кофе и запретными желаниями.

— Спасибо, что не выгнал, — ответила она, потянувшись за моими губами. — Спасибо, что простил. Я такая дура. Я понятия не имела, что ты был на операции. Что ты правда не мог позвонить. Что ты волновался. А я…

— А ты такая вредина, — улыбнулся я, подсаживая её на себя.

— Тебе же нельзя, — вздрогнула она, когда я прижал её к себе. Одним чувствительным местом. К другому.

— Это мне очень даже можно, — потянул я вверх её платье.

И взвыл. Нет, не от боли. Чулки! Твою мать, на ней были чулочки. Венчающие полоской кружев её стройные ножки. И трусики: кружево и нехороший шовчик, идущий ровно по центру её сладеньких, гладеньких, явно побритых с утра для меня складочек. Плохой, плохой шов! Уходи! Засунул я под него пальцы. И нащупал маленький, пульсирующий от моих прикосновений бугорок.

— Иди сюда, — второй рукой подтянул я её за шею к себе.

Облизал губы. Обхватил, играя с языком. Ей не нравилось с языком. Хорошо, душа моя. Давай без языка. Какая разница, где мой язык, если мои пальцы заставляют тебя постанывать. Если ты сама откинула одеяло, стащила трусишки, оголила грудки и уже готова меня простить за всё на три года вперёд.

— Потрись об него, — стащил я трусы.

Мог бы не просить. Наверно, это заложено в нас природой — понимать, как хорошо. И она заскользила, обхватив меня ногами и доводя до исступления, когда цепляла край головки. Когда с сомненьем замирала, остановив её напротив своей крошечной дырочки: Уже? Пора? Нет, милая. Давай растянем удовольствие. Давай подождём, когда тебе будет настолько невтерпёж, что ты не будешь сомневаться. Когда… Ах ты зараза! Так ловко просунула она меня внутрь, что я и пикнуть не успел. И тут же пожалела.

— Тихо, тихо, тихо, — остановил я её, когда она хотела дать обратный ход. — Больно. Я знаю, больно, малыш. Но мы аккуратненько. Потерпи. Ещё чуть-чуть, — протискивался я внутрь неё, чувствуя такую адскую пульсацию, что уже подыхал от желания кончить. — Сейчас будет легче, — чуть сдал я назад.

— Хорошо, — задыхалась она, корчась и от боли, и от желания. И всё же поймала ритм.

— Да. Да. Да! — придерживал я её под ягодицы, чтобы в порыве страсти она не насаживалась так сильно. — На полшишечки тоже хорошо, моя сладкая. Не бойся. Не бойся, я тебя не брошу, — помогал я ей пальцем, подласкивая.

Надеюсь она меня слышала. Закинув голову, закрыла глаза. И я почувствовал его — её первый спазм и… отпустил вожжи, позволив своему коню резвиться. Вздрагивать. И жидкими фейерверками праздновать наше примирение. И победу зла воздержания над добром охуительно вдохновляющего секса.

— О, чёрт! У тебя кровь, — откуда-то из небытия донёсся до меня её голос.

А я думал это у неё должна быть кровь. Но нет, протекла моя повязка.

— Не смотри туда, — подтянул я её к себе за шею, чтобы она не рассматривала промокшие бинты и прижал к другому боку. — Ты как?

— Люблю тебя, — выдохнула она.

— Душа моя, не торопись с признаниями.

— Плевать, — обвила она руками мою шею и соскользнула на кровать. — Я всё равно тебя люблю. Какая разница скажу я это сейчас или потом. Я хочу, чтобы ты знал: я люблю тебя.

— Ты же понимаешь, что мне теперь нельзя ответить ничего другого?

— А ты не отвечай, — приоткрыла она один хитрый глаз. — Ничего другого.

— А если я тебя не люблю? — улыбнулся я. — Если просто хотел тебя использовать?

— Значит, ты хотел меня использовать. И я буду любить тебя за двоих. Но знаешь, что бы ты тогда сделал?

— Удиви меня.

Ох, зря я это сказал.

— Ты бы надел презерватив, — коснулась она пальцем моих губ. — Но ты не надел. А если Мистер Контроль не надел презерватив…

— Это значит… — и не важно на каком боку я сейчас лежал, потому что она уложила меня на обе лопатки. Шах и мат.

— Плевать ты хотел на последствия. Они тебя не пугают.